Друзьям нашей газеты, очевидно, нет смысла представлять Нину Семеновну Хлебникову. Мы уже не раз публиковали ее очерки-воспоминания о жизни Тамбова начала и середины века. Довольно большие по объему, но непременно вызывающие отклики благодарных читателей.
А потому, получив от Нины Семеновны очередной материал, мы нисколько не сомневались, печатать его или нет. Несмотря на то, что он займет не одну страницу «Города на Цне».
Время перемен, глобальных и школьных
Заканчивалось лето 1916 года. Газеты были заполнены сводками с полей войны. О ней были и все разговоры вокруг: о новых наборах, нехватке продуктов, гибели близких... Наша семья тоже переживала тяжелые времена – полтора года назад мы потеряли отца, два года прошло со смерти старшего брата. На руках у матери оставалось четверо малолеток, и, если бы не помощь старшей сестры Раисы, трудно представить, что бы с нами было.
Она работала учительницей в селе Измайловка близ Знаменки. Ее крохотной зарплаты, конечно же, не хватило бы на всех, но семью выручал так называемый «строгановский паек»: два пуда муки и пуд пшена в год (такую помощь оказывал граф Строганов всем учителям, работавшим в его имениях). Этим мы в основном и питались.
Близилось начало учебного года. Рая собиралась к отъезду в село. Укладывая вещи, она обсуждала с мамой семейные проблемы, и вдруг разговор коснулся меня: «Какая школа! Ей еще восьми нет. Подождет годок». (Детей тогда было принято отдавать в школу в восемь-девять лет, чтобы они закончили начальное трехклассное образование к двенадцати.)
Мне представилось, как опять потянутся серые однообразные будни. Рая будет далеко, братья с утра в школе, а я целые дни одна – помогаю маме и перечитываю все те же книги (читать я начала еще до четырех лет и к этому времени проглотила почти всю домашнюю библиотечку). И такая тос¬ка подступила к горлу, что я не выдержала и впервые в жизни устроила страшный рев. Хочу в школу, и все тут! Рая подумала и согласилась – пусть идёт, коли хочет, все равно через три месяца восемь стукнет.
...Каким огромным и торжественным казался наш рекреационный зал в начале дня! Все три класса 6-й народной женской школы выстраивались здесь на утреннюю молитву. Это здание, кстати, сохранилось и сейчас – в нем разместилась гимназия, более известная в Тамбове как 12-я школа. С портрета сердито смотрел император Николай II, и святые на иконах тоже словно были недовольны нами. Но вот в тишине звонкий детский голосок затягивал «Царю небесный», и все ученицы хором повторяли слова молитвы.
Вскоре такими постоянными утренними запевалами назначили меня и одноклассницу Веру Гусеву. До сих пор помню ужас этих своих первых выступлений на аудитории. На меня смотрят две сотни глаз, а я должна не перепутать, не сбиться, произнося: «Спаси, Господи, люди твоя и благослови достояние твое! Победы благочестивому императору нашему Николаю Александровичу на супротивные даруя»... В паузах, когда отгремит хор, слышно, как над нами произносят эти же слова другие ребята, ведь на втором этаже еще одна школа – мужская народная номер 9.
К началу весны портреты царя были вынесены, и на стенах разместилась целая галерея членов Временного правительства. Теперь мы после слов «достояние твое» не упоминали императора, а тянули: «Победы благочестивому Временному правительству-у…»
А через год после этого мы уже начинали день с «Интернационала», и в рекреационном зале не осталось вообще никаких портретов и икон. Нам так даже больше нравилось, мы теперь могли резвиться здесь вовсю, не смущаясь ничьими строгими взглядами. В те годы преподаватели и архитекторы школ еще понимали, что детям между уроками нужно поиграть, подвигаться. Поэтому и отдавалась чуть ли не половина площади здания под рекреационные залы, что в переводе с греческого и означает – залы для перемен. Они были одновременно и актовыми, и спортивными, и просто коридорами – ведь сюда выходили двери всех классов. Потом в большинстве школ города их начали перестраивать, выгадывая помещения для новых кабинетов. А дети стали проводить перемены в узких коридорчиках, где им категорически запрещается бегать и прыгать. Глядя на них, я с благодарностью вспоминаю нашу школу и учителей. Как умело и ненавязчиво организовывали они в перерывах между занятиями массовые игры, соревнования, импровизированные концерты! Как самозабвенно играла с нами Елена Васильевна Клокова в жмурки: ничуть не боясь «уронить авторитет», она с завязанными глазами разыскивает нас, а мы с визгом разбегаемся...
Но вот мы входим в класс, и Елена Васильевна сразу становится серьезной и строгой. Мне потом самой пришлось несколько лет преподавать в начальной школе, я подготовила к этой профессии сотни студентов педагогического училища, но всегда образцом для подражания, неким духовным и профессиональным эталоном для меня оставался образ этой моей первой учительницы. Я не помню у нее никаких особых методических приемов. Спокойная, деловая обстановка, четкие доходчивые объяснения, частые инсценировки рассказов и стихов. Основной же секрет Елены Васильевны был в том, что она ощущала не только настроение класса, но и каждой ученицы в отдельности. Словно между ее сердцем и нашими были протянуты ниточки, и как только какая-то из них ослабевала или начинала дрожать, Елена Васильевна сразу это чувствовала. А ведь нас было в классе больше тридцати.
Наша учительница не имела своих детей, и всю мощь нерастраченного материнства и огромной душевной доброты она отдавала ученикам и племянникам мужа. Эту семью, Свирчевских, я немного знала: Камилла была моей ровесницей, Густав чуть старше, Генрих моложе. Тогда они все были счастливы. Трагедия произошла позже, когда Генрих – правоверный комсомолец – донес на своего отца, обвинив его в антисоветских высказываниях. Свирчевского-старшего арестовали. От Генриха отвернулись все родственники. А вскоре и комсомольские вожаки, которые вначале так приветствовали его поступок, стали относиться к этому тамбовскому Павлику Морозову как к сыну врага народа. Дальнейшая его судьба мне неизвестна. Но вся эта история тяжело отразилась на Елена Васильевне. Ее муж очень переживал и вскоре умер, а сама она резко состарилась и словно ушла в себя.
С поленом под мышкой и миллионом в кармане
В 1919-м мы дружно плакали, расставаясь с Еленой Васильевной. Начальная школа была окончена, и вместе с ней кончилось относительно спокойное школьное детство. Теперь наш класс бросали из одного здания в другое, даже сам номер школы изменялся раза четыре.
Темное зимнее утро. В окнах школы тусклый керосиновый свет. Я с трудом открываю дверь одноэтажного кирпичного дома на Покровской (Кронштадтской) – руки заняты: в одной портфель, а в другой два полена для отопления класса. Их должен был принести каждый, и доставать эти дрова было куда труднее, чем учить уроки.
Растапливаем печь и садимся вокруг нее, протягивая к огню закоченевшие пальцы, а учитель начинает свой рассказ о жарких странах или древних народах. Писать можно только через час-полтора, когда нагреется воздух в классе и оттают чернила.
Еще хуже стало потом в стареньком особнячке на Советской – там постоянно дымила печка, и мы несколько раз угорали.
Уходили и приходили новые учителя, причем их все время не хватало. В самый пик голода, тифа и разрухи гражданской войны – зимой 1919-1920-го – у нас почти все предметы вела несчастная, издерганная Евгения Флориановна Садовская. Наши мальчишки не любили ее, называли презрительно Евгешкой, но только она и ее сестра Мария Флориановна не бросили нас тогда, продолжая работать за совершенно символиче¬скую зарплату. Страну трясла инфляция. Сестра Раиса прибегает с работы (она преподавала тогда уже в Тамбове) и торопит маму:
– Скорей на рынок – может, еще что-то купим. Завтра деньги совсем упадут!
Двухнедельной зарплаты хватало на две буханки хлеба и полтора-два килограмма крупы. И то, если сразу купишь. Поэтому одно время деньги стали выдавать понемногу через день. Но и это не спасало. Люди тащили на рынок все что можно, продавали, меняли даже самые необходимые вещи – только бы прокормиться. Мальчишки размахивали коробками спичек:
– Спички за «лимон»! Кому спички за «лимон»?
Помню, с какой ненавистью я смотрела на свои первые заработанные миллионы. К нам в школу зашел тогда какой-то вербовщик и предложил подработать на уборке яблок. Мы вкалывали наравне со взрослыми три дня – думали, расплатятся яблоками, но нам дали по два «лимона» – цену двух коробок спичек...
Подопытные кролики наркома Луначарского
Помимо голода и холода, полного отсутствия учебников и нехватки учителей, на ребят обрушилась еще одна беда: школьные эксперименты наркома просвещения Луначарского. На наше счастье, мы к тому времени уже простились с начальной школой, а тем, кто был моложе нас лет на пять, пришлось познакомиться с обучением чтению методом целых слов.
По замыслу его изобретателей, глупо было тратить время на разбор слов по слогам: узнал буквы – и начинай схватывать слова целиком. Просто и хорошо! Но ребята, которые быстро и легко осваивали «кот» или «дом», почему-то никак не могли прочитать популярные в то время слова «коммунизм», «революция», «пролетариат». И учителя, в том числе и моя сестра, тайком стали обучать детишек слоговому чтению.
Нам же пришлось столкнуться с модным тогда «предметным методом». Суть его была проста: не нужны отдельные уроки математики, истории и прочего. Главное – вещь, явление, предмет. Он мог быть любым: например, «гусь». На одном и том же уроке учитель рассказывал, что это за птица, где живет, чем питается, тут же решались задачи с гусями, писались предложения, где попадалось это слово, склоняли его по падежам, могли познакомиться с рассказом Толстого «Как гуси Рим спасли» и так далее. Следующий урок был посвящен какому-нибудь другому предмету: мельнице или корове. К счастью, в Наркомпросе кто-то быстро осознал идиотизм этого метода, и с нового учебного года о нем уже не вспоминали.
Зато вскоре над нами провели еще один эксперимент, который вошел в историю педагогики под названием «бригадный метод». Начало его совпало с переходом нашей школы в здание бывшего епархиального училища (сейчас там РОВД Ленинского района). Эти помещения только что освободила губчека, и мы вначале чувствовали себя здесь как в доме с привидениями. Помню, одноклассница Лида Смирнова все уговаривала меня заглянуть с ней в подвал, уверяла, что полы там залиты кровью, а на стенах следы от пуль.
К этому времени – началу нэпа – наладились дела с отоплением и электричеством, был набран полный штат учителей. Классы теперь наполнились ребятами (в период невзгод многие не ходили в школу). За одними партами сидели мальчики и девочки с возрастной разницей по пять-шесть лет, дети дворян и интеллигенции – начитанные, свободно владеющие иностранными языками – и полуграмотный юный пролетариат. И многим «бригадный метод» был очень на руку.
В нашей школе его так не называли, более привычным был термин «групповое обучение». Классы делились на несколько групп (бригад). В нашем их было пять. В каждой имелся свой бригадир, отвечающий за успеваемость всех своих подопечных. Уроки тогда проводились чаще всего в форме докладов: преподаватель раздавал бригадам темы, и ребята должны были всей группой готовить «сообщение». Учитель же только добавлял, поправлял, делал выводы. А потом ставил общую оценку – всей бригаде, причем отметки были только две: «успевает» и «не успевает».
Можно представить, какие знания получали ребята при такой системе! Спрос был в основном с одного бригадира. В нашей группе на эту должность назначили меня, как самую исполнительную. И мне приходилось отдуваться за всех: писать не только основной доклад, но и выступления для каждого, ведь на оценку влияла так называемая «активность группы». Все члены бригады должны были хоть что-то добавлять к «сообщению».
«Бригадный метод» умер сам по себе задолго до его отмены сверху. Хотя было принято считать, что этот метод воспитывает человека коммунистического завтра и является школой коллективизма. Педагоги старой закалки (а их у нас было девяносто процентов) просто не могли работать по такой системе, калечащей души детей. Каждый из них придумывал свои приемы и требования, чтобы вырваться из этого порочного круга. Преклоняюсь перед ними – ведь трудно представить себе более бесправного человека, чем школьный учитель того времени. Он находился под постоянным прессом указаний и инструкций Наркомпроса, должен был неукоснительно следовать учебной программе, которая изменялась чуть ли не ежемесячно. Он должен был взвешивать каждое слово, каждый жест, чтобы его не обвинили в религиозности, антисоветских взглядах, субъективизме и прочих грехах. Руководство могло прикрепить учителя к конкретной школе без права увольнения и перехода в другую, объявив его «мобилизованным по линии ликбеза», «по линии политпросвета», «по постановлению наробраза» и т.д. Но бывало и наоборот: человека выкидывали с работы по какому-нибудь скоропалительному решению, которое могло принять не только начальство, но и сами ученики.
Юные хозяева жизни
Система ученического самоуправления наносила школе вред еще больший, чем эксперименты Луначарского. Дорвавшиеся до власти маленькие Шариковы обрушили свой гнев в первую очередь на тех преподавателей, которые заставляли их хоть что-то учить и запоминать. Из-за этого некоторые учителя начали заискивать перед учениками, другие обреченно ждали своей участи, однако многие просто не обращали внимания на учкомы и школьные советы, продолжая работать так, как считали нужным.
Моя приятельница Анна Филипповна Панина, с которой мы работали потом в педагогическом училище, рассказывала мне, как в те годы ее профессиональная пригодность обсуждалась на таком школьном совете. Ребята устроили, как сейчас сказали бы, переаттестацию всем своим учителям и решали, кого из них следует оставлять, а кого нет. Послушав, как расправляются юные хозяева школы с другими преподавателями, Анна Филипповна уже считала себя изгнанной. Редко кто из учеников любит математиков, к тому же она была достаточно требовательна к ним и вообще «из бывших». Но, как ни странно, большинство голосовало за то, чтобы оставить Панину в школе, охарактеризовав ее в протоколе так: «нудная, но не вредная».
В 1921-1922 учебном году в школах прошла чистка сверху, были изгнаны все учителя, заподозренные в недостаточной лояльности к советской власти. И называть педагогов теперь следовало совершенно диким для русского языка словом «шкрабы» (сокращенно от «школьный работник»). Но вместе с тем возросла роль педагогических коллективов, и активисты самоуправления уже не могли так безудержно править в школе. Учкомам теперь не разрешали обсуждать всех преподавателей подряд, только если против кого-то из них выдвигалось достаточно серьезное обвинение. Но зато какие разгорались словесные битвы при разборе поступков самих ребят или спорах о том, что нужно, а что нет человеку при коммунизме!
Помню битком набитый зал, красные потные лица. Мы, младшие, жмемся к стенке — основная схватка идет между теми, кто на два-три класса старше нас. В самый пик баталии, когда у противников уже сжимались кулаки, кто-то крикнул: «Где Кроха!» И тут вокруг загалдели: «Пусть Кроха скажет! Он им враз разъяснит! Враз срежет! Давай его сюда!»
Тут же был выдвинут стул, и взъерошенный сердитый Кроха, он же Коля Карельский, полез на эту импровизированную трибуну и начал что-то горячо доказывать, размахивая руками. Как жаль, что сейчас уже забыла, о чем был тот спор...
Он был тогда очень авторитетен среди ребят, этот маленький, резкий, умный Кроха, будущий писатель Николай Вирта. Без него не обходилось ни одно собрание, ни один спектакль. Он писал все тексты для «Синей блузы». Потом он исчез, и его не было в школе около трех лет. И вдруг за несколько месяцев до выпуска Коля появился в нашем классе. Но это был уже совершенно другой человек: замкнутый, сжатый как пружина, он старался ни с кем из нас не разговаривать, обрывая всякие попытки вступить с ним в контакт. Мне рассказала по секрету одноклассница, что у Николая был расстрелян отец. Не знаю, правда ли это: я потом специально просматривала биографии Вирты, но нигде такой факт не упоминался. Конечно, Николай был в то время очень похож на человека, перенесшего тяжелую психологическую травму. Именно тогда он начал печатать свои рассказы, и мы знали, что Николай, помимо школы, учится на каких-то курсах при редакции газеты.
Персонажи четырежды лауреата Сталинской премии
Помню, с какой жадностью я читала в конце тридцатых только что вышедший тогда роман Вирты «Закономерность». Ведь описывалась наша школа, наши учителя. Даже фамилии не очень были изменены: Саганский – это, конечно, словесник Александр Васильевич Сохранский, Маркин – историк Василий Иванович Марков, Зорин-старший – преподаватель литературы Аврорин и так далее. Но чем дольше я вчитывалась, тем яснее понимала, что между этими литературными персонажами и нашими учителями сходства не больше, чем между злым шаржем и живым человеком.
Да, Марков действительно носил военную форму, и была у него привычка почесывать правой рукой левую щеку. Но я никогда не слышала, чтобы «с воодушевлением говорил он о первом конгрессе Коминтерна, субботниках и их великом значении» и прочем, что приписывает ему Вирта. Слово «воодушевление» вообще не подходит к Василию Ивановичу – он был гораздо сдержаннее, умнее, сложнее. Он умел двумя-тремя фразами обобщить наши «сообщения» так, что все бессвязные куски становились на свои места и создавалась единая картина исторического события. Он учил нас отвечать кратко, четко, по существу, анализируя и делая выводы. А выводы напрашивались страшноватые. Помню, он сравнивал ход английской и французской буржуазных революций, свержение и казнь монархов, разгул черни и разногласия среди победителей, гибель Робеспьера и Кромвеля, выплеск революционной агрессивности за пределы страны, войны, реставрация... И вдруг Валя Ермакова спросила:
– А что, у нас тоже будет война? (Мы так все устали от гражданской.)
Василий Иванович улыбнулся:
– Будем надеяться, что нет, – и тут же спохватился: – Ведь мы разбираем буржуазные революции, а у нас социалистическая.
Марков говорил все в точности так, как полагалось в те годы, и школьное начальство, хоть и недолюбливало его, ни к чему не могло придраться. Но все же что-то было им посеяно в наших душах такое, что я и все мои одноклассники никогда не принимали близко к сердцу лозунги и громкие фразы, которыми обильно пичкала нас сталинская идеология.
И Александр Васильевич Сохранский совсем не казался трусом, как изобразил его Вирта. Хотя ему, бывшему преподавателю гимназии, было невыносимо трудно подстраиваться под сумасшедшие завихрения нашей учебной программы. То лозунг «Сбросим Пушкина с корабля современности!» (плакат с такой надписью несколько месяцев висел в нашей школе), то тематический урок «Как относиться к литературным попутчикам», то «теория переодевания». Маленький, кругленький Сохранский сидит на стуле, скрестив руки и ноги (гимназисты в свое время прозвали его за эту позу и за совершенно лысую голову «Самоварчиком»), и, трагически глядя на нас, с расстановкой произносит:
– Итак, мы с вами выяснили, что писатель правдиво может изображать только тот класс, к которому он принадлежит. Если же он начинает описывать жизнь другого социального слоя, происходит как бы переодевание автора в несвойственные ему одежды...
Александр Васильевич прервался на полуслове, поднял голову вверх и чуть заметно потряс ею. Один маленький жест, а мы уже понимаем, сколь нелепа «теория переодевания», и начинаем спорить с ней со всем пылом двенадцати-тринадцатилетних подростков:
– Значит, Пушкин переодевался, когда писал «Братьев-разбойников»? А Лермонтов в «Мцыри», а Некрасов?
Сохранский не мешает нам распаляться, только повторяет, что мы хорошо разобрались в этой теме. Он уже всего успел насмотреться за эти годы советской власти и предчувствует, что «теорию переодевания» вскоре отменят, как отменили уже много скоропалительных литературно-революционных теорий. И придумают новые.
До сих пор поражаюсь, как сумел он при такой системе обучения привить нам литературный вкус и любовь к своему предмету. Более того, Сохранский и Аврорин создали при школе что-то вроде творческого семинара для начинающих поэтов и прозаиков. Кстати, и Коля Карельский до своего исчезновения посещал этот кружок. Лучшие рассказы и стихи печатались в местных газетах. Тогда же Сохранский стал собирать легенды, связанные с различными местами и историческими событиями в Тамбовской губернии. Свою исследовательскую работу он продолжал более тридцати лет и в конце пятидесятых показывал мне толстую рукопись. Почему-то из всего этого в печать попала только маленькая новелла «Легенда о Красном озере». Судьба остальных материалов мне неизвестна.
Школа повышенного типа
Благодаря таким преподавателям, как Сохранский, Фаина Вениаминовна Юмашева, Любовь Андреевна Фельдман, Юлия Матвеевна Владиславская, которые старались как можно выше поднять планку знаний учащихся, наша школа считалась лучшей в Тамбове. Поэтому, когда известный в городе педагог Покровский поставил вопрос о дифференцированном подходе к обучению и открытии так называемой школы повышенного типа, создать ее было решено на базе нашего учебного заведения.
Необходимость специальной школы для развитых и одаренных ребят назрела уже несколько лет назад. Слишком разным был уровень подготовки детей. Особенно выделялись бывшие гимназисты, которым приход к власти большевиков помешал закончить учебу. Они не имели документов об образовании, но в то же время продолжать обучение в обычной школе для этих ребят не имело смысла – их знания были на порядок выше наших.
Меня потом много раз спрашивали, чем же принципиально отличалась тогда гимназическая подготовка. Трудно сказать, чем конкретно, но отличалась она сильно. Я всегда приводила такой пример. Брат Степан был на восемь лет старше меня и успел окончить гимназию в 1918 году – как раз перед ее ликвидацией. Судя по сохранившимся в семье табелям, он был не очень-то прилежным учеником: по всем иностранным языкам – немецкому, французскому и латыни – у него были сплошные тройки. Но и троечные гимназические знания позволяли ему частенько почитывать на досуге немецкие и французские книги – не только романы, но и философские трактаты. Практически без словаря. Я же, считаясь довольно сильной ученицей в своем классе, не пошла в немецком дальше «что мы видим на картинке?». И это после школы повышенного типа – лучшей школы Тамбова! Можно представить, какой же был уровень образования в обычных.
Самое смешное, что немецкий у нас со Степаном преподавала одна и та же учительница – Любовь Андреевна Фельдман. Поэтому когда мне говорят, что все зависит от педагога, я отвечаю: нет, еще и оттого, в каких условиях он работает. В советской школе Фельдман не могла нам дать и десятой доли того, что получали от нее гимназисты.
Мало толку было и от уроков пения, которые вел преподаватель гимназии Сергей Алексеевич Богомолов. От него требовали только выступлений хора. Индивидуальные занятия с учениками не поощрялись, и он не имел возможности работать над постановкой наших голосов и развитием природных способностей. Богомолов просто отобрал в хор самых талантливых ребят, и они принимали участие во всех школьных концертах. Нам, не попавшим туда, было обидно, ведь гимназисты у него пели практически все и как пели!
Трудно было в это время учить нас и художнику Петру Дмитриевичу Мягкову. Накопленные им за долгие годы работы в гимназии скульптуры, маски, постановочные материалы почти все пропали в период революции и гражданской войны. Не хватало красок, бумаги. Да и классический метод преподавания рисования тогда был не принят, а к новым требованиям Мягков, выпускник знаменитого Училища живописи, ваяния и зодчества, ученик Левитана, привыкнуть никак не мог. Петр Дмитриевич нашел себе отдушину, создав кружок изобразительного искусства. Ребят в нем было немного, школьное начальство не вмешивалось, и он вел занятия по старинке. Но, видно, педагогическое мастерство Мягкова было весьма высоко – из его кружка вышло несколько профессиональных художников, в том числе известный в нашей стране в 50-60-х годах скульптор Чеботарев.
Юное племя строителей пирамид
Единственным из предметов, по которому мы догнали и перегнали гимназию, была физкультура. Повальное увлечение спортом началось в нашей школе после прихода молодых преподавателей Валентина Аткарского и Юрия Сорокина. Сейчас многим, особенно юным, уже непонятно слово «энтузиазм». Но именно на голом энтузиазме работали с нами эти учителя – ведь для развития физической культуры вначале не было никаких условий: единственный зал постоянно занимали под собрания, заседания, митинги, диспуты, которые считались гораздо важнее любых уроков. Из спортивного инвентаря были только мячи, канат да шаткий сборный турник. Аткарский не очень спорил из-за зала и, как только позволяла погода, уводил нас на берег Цны или на выгон (где сейчас парк Дружбы). Мы самозабвенно играли там в лапту, гандбол, ребята осваивали футбольные приемы, там же мы стали сдавать свои первые нормы по бегу и прыжкам.
Но все же городское пастбище – не стадион, и чем дольше мы занимались, тем острее чувствовали, что нам нужна нормальная оборудованная спортивная площадка, которые раньше были во всех гимназиях и училищах. Аткарский выбил у городских властей разрешение устроить ее в маленьком дворе позади нынешнего универмага и почтамта. Это было весьма неблизко от Приютской улицы (сейчас Энгельса), где находилась школа (а ведь транспорт тогда еще не ходил), но мы были счастливы и сразу взялись за дело. Больше недели вытаскивали горы мусора, потом все выравнивали, вкапывали столбы, натягивали сетки. Площадка была столь мала, что при сильном волейбольном пасе мяч улетал на улицу. А при метании гранаты, диска, молота это место становилось просто опасным. Однажды я нагнулась завязать шнурок и... от страшного удара ткнулась носом в землю, обливаясь кровью. Моя подружка Надя Непройкина как-то неловко развернулась в броске, и литой диск задел ребром мою голову. Тренер перевязал рану, и Надя повела меня домой, причем ревела она при этом громче, чем я.
Я же плакала не столько от боли, сколько от страха, что мама теперь не разрешит мне заниматься в секции. Для нас, юных спортсменов двадцатых годов, особенно девочек, родители были серьезным препятствием. Люди старого мировоззрения, религиозные, они не могли понять, что делаем мы на уроках физкультуры, считали их «сплошным развратом». Даже моя мама, которая по сравнению с другими была человеком достаточно передовых взглядов, пришла в ужас, когда кто-то сказал ей, что мы занимаемся в одних трусиках и майках вместе с мальчиками.
Но постепенно Тамбов привыкал к нам. Шеренги спортсменов нашей школы шли во главе всех праздничных демонстраций. Мы занимали первые места на большинстве городских соревнований, о нас писали местные газеты. Изменилось и отношение к спорту у школьного руководства, особенно когда она переехала в здание, где сейчас находится 1-я школа. Здесь в наше распоряжение отдали целый зал, приобрели много снарядов, и это позволило Аткарскому начать серьезно заниматься с нами гимнастикой. Правда, самых гибких и музыкальных девочек забрала в свой хореографический кружок бывшая балерина по фамилии Вечора. Она создала очень сильный коллектив, ребята ездили с выступлениями в другие города и настолько сдружились, что некоторые продолжали танцевать там и после окончания школы.
Мы же, гимнасты, увлекались акробатическими номерами и «живыми пирамидами». На сцену под бравурные звуки марша выходят до полусотни спортсменов. После серии силовых поддержек, «коробочек», «мостиков», «колес» начинает строиться пирамида: внизу самые сильные и крупные мальчики, встав на одно колено, кладут на плечи платформу, на ней устраиваются вторым этажом ребята полегче, они держат трех девочек, и, наконец, на верхушку взбирается самый маленький и тоненький. Эта роль принадлежала мне.
– Ну, Нинка, давай! – шепчет тренер.
И я лезу десятки раз отрепетированной дорогой по коленям, ладоням, плечам. Сооружение достроено. Я осторожно размахиваю красным флагом и страшно боюсь упасть – мне всегда плохо от высоты. Совсем рядом со мной верхний край проема сцены, и он то удаляется, то приближается – значит, пирамида качается. Закусываю губу и жду, когда пройдут эти бесконечные секунды, ребята произнесут все лозунги, и хорошо поставленный мужской голос сообщит:
– Спортсмены школы повышенного типа шлют комсомольский привет делегатам партийной конференции!
Врал этот ведущий, не могли мы посылать комсомольский привет, ведь в нашей школе тогда практически не было членов РКСМ.
Без комсомольского привета
Когда для школы повышенного типа отбирали самых силь¬ных учеников, почти весь наш класс оказался из семей «бывших». Лида Куприна родилась в семье священника. Отец Наташи Горинек был преподавателем математики. Мать Жени Романовской до революции работала классной дамой в гимназии, а отец чиновником. У меня в графе «социальное положение» стояла запись: «дочь торговца». Но хуже всего обстояли дела у дочери художника Мягкова – Нина и по отцу, и по матери была дворянкой. Она не скрывала и даже гордилась своим родом, как гордилась немодными тогда огромными косами. Они были такой длины, что однажды на уроке мальчишки подшутили и незаметно прикрепили косу к ножке соседней парты. Прозвенел звонок, Нина порывисто вскочила и чуть не потеряла сознание от боли. Она даже внешне была как бы образом девушки старого мира, что так ненавидели члены коммунистического союза.
Влюбленный в Нину Мягкову Валера Трофимов (впоследствии они стали мужем и женой) скрывал свою дворянскую кровь, но и без этого его происхождение было незавидным: сын известного в городе фотографа, владельца фотоателье. Какой там комсомол! Ведь в него принимались тогда только дети рабочих и крестьян, ну и, конечно, партийных работников.
Пожалуй, к одной из немногих представительниц рабочего класса можно было отнести мою подругу Валю Ермакову. Отец работал монтером, что считалось тогда наравне с машинистом профессией довольно интеллигентной, но, по официальным бумагам, пролетарской. Если бы Валя захотела, она смогла бы вступить в комсомол. Но, по-моему, ей даже не приходило в голову подчеркивать, что она чем-то отличается от нас, хотя это и сулило большие льготы, особенно при поступлении в вуз. Мы все в классе дружили, чувствовали себя единым организмом. Не комсомольцы – ну и пусть!
Конечно, такая школа, где ученики были с сомнительным социальным происхождением, не рвались стать активными строителями коммунизма да к тому же занимались по особой программе, не могла долго существовать. И к двадцать пятому году эксперимент Покровского был прекращен, а школа повышенного типа реорганизована в обычную школу второй ступени. Опять появились мальчишки и девчонки с заводских окраин, возродились комсомолькие диспуты, доходящие порой до драк.
Наши ребята старались не участвовать в них. Продолжая традиции «повышенного типа», мы все свое время посвящали учебе и спорту, танцам и театру. К тому же нам предстояло осваивать будущую профессию: ведь начиная с восьмого класса, мы стали учиться в группах с различным уклоном – педагогическим, кооперативным и общеобразовательным (последний для тех, кто не определился или не хотел быть ни учителем, ни работником торговли).
Сумасшедшее время в сумасшедшей стране
Я решила, что пойду по стопам сестры и буду педагогом, хотя учиться на этом отделении было куда труднее, чем на других. Нас мучили не только спецпредметы, но и частые практические занятия в начальных клас¬сах. Я проводила с утра несколько уроков в 19-й (ныне 8-й) школе, после чего бежала в свою и сама садилась за парту – ведь параллельно со специальностью мы должны были еще проходить программу девятилетки.
Педагогические дисциплины велись у нас как-то странно: было очень мало занятий по методикам преподавания, детской психологии, зато очень подробно проходили теоретическую педагогику и школьную гигиену – жуткий предмет, рассказывающий о вреде микробов, дающий рекомендации, как выводить у детей вшей и морить тараканов. Кстати, когда я столкнулась в сельской школе с такими паразитами, книжные рецепты мне не помогли.
Со школьной гигиеной у меня связан забавный случай. Как-то штудируя учебник, я старалась запомнить признаки дегенеративности. К основным из них автор учебника отнес почему-то три: волосатые родинки, асимметрию лица и стремление выполнять действия левой рукой. Меня вдруг кольнула мысль, что я тоже с детства левша и на теле есть родинка с несколькими волосками. А после того, как я, испугавшись, около часа смотрела в зеркало, в лице стало проявляться все больше и больше асимметрии.
Своим ужасным открытием я поделилась с преподавателем гигиены Поросятниковым. До сих пор стоит в ушах заливистый его хохот. Наверное, это действительно очень смешно, когда шестнадцатилетняя миловидная девушка старательно ищет в себе черты дегенерата. Потом он посерьезнел, отвел меня, совсем смутившуюся, в сторону, и мне на всю жизнь запомнились его слова:
– В книгах, голубушка, можно и не такое прочитать. Их ведь люди пишут, и мало ли кому что в голову взбредет, а вы все на веру берете. Жизнь надо узнавать вот этим, – он постучал себя по голове, – и этим, – он положил руку на левую сторону груди. – И лучше всего, когда эти приборчики работают вместе.
Не жить чужими мнениями, навязанными штампами, а все пропускать через сердце, разум, интуицию – этому же учили нас и Владиславская, и Марков, и другие преподаватели. Хотя такая мысль считалась в те годы почти крамольной. Особенно мы вспомнили их советы, когда вылетели из школьного гнезда и столкнулись с равнодушными тупыми людьми, со странным миром, который не хотел нас в себя принимать. Большинство моих одноклассников долго не могли найти работу. Я, например, простояла на бирже труда около двух лет. При этом нам постоянно вдалбливали в голову красивые фразы о необыкновенных возможностях, которые дает молодежи советская власть. Можно было бы рехнуться от раздвоенности, если принимать все это близко к сердцу. Но мы, по старой школьной привычке еще «повышенного типа», старались не требовать сразу от жизни то, что пока недоступно, не разменивались на мелочи, а потихонечку развивали себя и искали пути реализовать свою мечту.
...Школа дала нам тогда странное образование: мы учили все понемножечку и ничего глубоко. Я и мои друзья чувствовали неполноценность своих знаний и использовали любую возможность восполнить пробелы. Может быть, из-за этого постоянного желания самосовершенствования большинство учеников нашего класса стали представителями так презираемой в те годы интеллигенции: Наташа Горинек, Женя Романовская, Валера Трофимов да и я до самой пенсии проработали педагогами, Лида Смирнова ушла в журналистику. Такую же профессию выбрала себе и Валя Ермакова – более четверти века она вела музыкальные передачи московского радио. Мы продолжали всю жизнь оставаться друзьями. Несколько раз собирались вместе, даже приезжали на эти встречи из других городов. В последний раз у Трофимовых мы отмечали сорокалетие выпуска. В этом году можно было бы отметить семьдесят лет, но из всего класса осталось только три человека...
Сейчас много пишут о моем поколении. Нас называют обманутыми, недоучками, слепыми, правоверными. Да нет же, не надо, как Вирта, все упрощать и делать из людей схемы. Мы были просто другими, учились в сумасшедшее время в сумасшедшей стране. И многим сегодня нелегко понять наши мысли, наши поступки тех лет.
Особенно это трудно современным подросткам. Лет пять тому назад меня пригласили выступить перед старшеклассниками 1-й школы (я считаюсь одной из старейших ее выпускниц). Но по их лицам, по их вопросам я увидела, что ребята даже отдаленно не представляют себе той поры. Ведь этот мир для них так же далек и непонятен, как жизнь на Марсе.
Я же не могла в десятиминутной беседе передать все, чем жили, чем дышали мы, дети двадцатых годов. Тогда и родилась у меня идея написать эти воспоминания. Может быть, они помогут кому-то лучше представить себе историю наших школ, нашего города, нашей страны.