=
Н. Хлебникова. Волконские
Друзей моих прекрасные черты

Потомок декабриста Михаил Петрович Волконский и его жена Кира Георгиевна появились в Тамбове после войны. Тогда, в конце сороковых, сотни русских эмигрантов решили вернуться на Родину – слишком близко они принимали к сердцу все, что происходило здесь за последнее десятилетие. Да и страна теперь вроде бы выглядела более цивилизованной, чем в годы их отъезда, и агитировали в эмигрантских кругах за возвращение знающие свое дело люди...
Встреча с родной землей оказалась куда менее радостной, чем представлялась в мечтах. Только единицам из всех возвращенцев «третьей волны» разрешили жить в столицах. Остальным был предъявлен такой же список городов, какой получали освободившиеся после тюрем и ссылок «политические». Запрещалось проживание не только в Москве и Ленинграде, но и во всех крупных областных и промышленных центрах.
Тамбов не относился ни к тем, ни к другим, и семья Волконских выбрала его, потому что Михаил Петрович еще до революции бывал здесь и сохранил о нашем городе добрую память.
Они сняли на Лермонтовской квартиру в маленьком домике у ручья. Окна были у самой земли, и прохожие с любопытством разглядывали странную мебель: большой старинный стол, а вместо привычных стульев или табуреток – плетеные садовые кресла.
Кира Георгиевна и Михаил Петрович начали работать преподавателями иностранных языков. Но с первых же дней «авторитеты» педагогического мира стали относиться к ним весьма холодно, если не сказать враждебно. «Мы Сорбонны не кончали», – я часто слышала эту насмешливую фразочку в адрес Волконских: видимо, кого-то бесило их столь редкое для провинции образование.
Но открыто конфликтовать с этими новыми учителями было трудно – мешало их дворянское воспитание и непривычная для советского человека выдержка. Тем более что свои предметы они знали в совершенстве, и к профессиональным качествам нельзя было придраться. Ученики же просто обожали и Киру Георгиевну, и Михаила Петровича. Мне взахлеб рассказывала девятиклассница 21-й женской школы, как она благодаря Волконскому открыла для себя не только английский язык, но и всю культуру этой страны, как теперь зачитывается Диккенсом и Уайльдом, а Шекспира даже пытается разбирать в подлиннике... Кстати, в дальнейшем Нина сама стала преподавать английский.
Воспитанницы Михаила Петровича легко поступали на факультеты иностранных языков, причем не только в наш педагогический институт, но и в столичные вузы. Родители переводили своих дочерей из других школ, только чтобы они попали к Волконскому. Все это, конечно, возбуждало нездоровую зависть у других учителей.
Педагогов же 65-й женской железнодорожной школы возмущало, что девочки из класса Киры Георгиевны стали подражать ей в одежде и манерах. Этот стиль с внешним изяществом линий, с внутренней свободой и одновременно большим уважением к личности никак не вязался с всепроникающим деспотизмом сталинской комсомолии.
Чем больше появлялось врагов, тем более замкнутыми становились Волконские. Я помню Киру Георгиевну, когда она впервые была у нас в гостях (моя сестра Раиса работала с ней в одной школе и как-то пригласила на чай). Волконская с удовольствием рассказывала о Париже и других городах, где им приходилось жить за время странствий, о людях, их обычаях, одежде, кухне. Тогда же она дала мне рецепт «быстрого» супа, который готовится на кусочках жареной свинины, я сразу включила его в наше семейное меню и так с тех пор называю «французским». Трудно представить, чем в ту пору были для нас эти устные путешествия – уже десятилетия страна находилась за «железным занавесом», а все, что мы узнавали о «той» жизни из радио и газет, напоминало отражение в кривом зеркале.
Прошло два года. Волконские почти никого больше Не приглашали к себе и стали сами реже бывать на людях. Меня и сестру Кира Георгиевна, видимо, не очень опасалась и продолжала иногда заходить. Но куда более сдержанными стали ее разговоры о загранице, и все меньше говорила она об успехах своего сына Андрея.
Андрей был их гордостью и болью. На его необыкновенный музыкальный талант обращали внимание еще европейские педагоги. Теперь к неполным шестнадцати годам он был уже сложившимся композитором, виртуозным пиа­нистом, к тому же владеющим и другими музыкальными инструментами. Но, как ни парадоксально, он же был предметом травли многих педагогов и музыкантов города.
Психологический нарыв, созревший вокруг семьи Волконских, должен был рано или поздно лопнуть, и, конечно, сводить счеты было куда удобнее с не­защищенными людьми. Но не будь этого, Андрей все равно сумел бы нажить себе врагов. Западная раскрепощенность наложилась на русскую открытость и подростковый максимализм. К тому же давали себя знать комплексы завышенной самооценки, присущие многим музыкальным вундеркиндам. В результате характер Андрея был такой гремучей смесью, что вокруг мальчика, где бы он ни был, бушевал непрерывный скандал.
Волконский-младший никак не мог понять, почему у нас в стране считаются недействительными его документы об образовании и он должен сдавать экзамены за курс средней школы. Школьная программа Андрея раздражала – парень возмущался, что его, музыканта, заставляют подробно изучать физику и химию (в европейских колледжах искусств, где он учился, была более узкая специализация). Его тошнило от многих обязательных произведений советской литературы.
Неприятно было слушать педагогам и рассуждения мальчика о том, какой убогой Дырой представляется ему наш город после Лондона или Парижа. К тому же Андрей имел обманчивую внешность: худой и белокурый, он был так высок ростом, что многие учителя не чувствовали в нем несовершеннолетнего подростка и пытались выяснять отношения на равных. При этом он носил вызывающий, невиданный в Тамбове костюм типа скаутской формы: короткие бриджи с гольфами, куртка, белый свитер. Лет через шесть-семь все это стало входить в молодежную моду и уже никого не удивляло. Но тогда еще на дворе стоял сорок восьмой, и у друзей и врагов было одно желание – переодеть Андрея. А он упирался...
Когда же Волконский поступил в музыкальное училище, общественное возмущение достигло апогея. Он спорил с преподавателями об американской музыке, которую они не знали, но ненавидели. Он превозносил Гершвина, которого принято было считать «буржуазным». Он упоминал запретные имена эмигрантов вроде Стравинского да еще начинал расхваливать их произведения. Все это действовало на педагогов, как красный плащ матадора на быка.
Даже те, кто прощал Андрею все его «заскоки» и ценил в нем талант и знания, часто не могли понять его увлечений. К чему молодому парню старинная музыка? Какая-то совсем доисторическая, еще тех времен, когда и нотной записи-то не было. А этот дурачок хочет ее расшифровать. Зачем она современному музыканту, да и вообще советскому человеку?
Советским людям тогда многое не было нужно. Они могли в этом не разобраться, и партии приходилось постоянно поворачивать общественное мнение в правильное русло. Вышло постановление ВКП (б) о вредной формалистской музыке Мурадели в опере «Великая дружба», усилилась борьба с чуждыми западными веяниями. И вдруг выяснилось, что в стенах училища студент Волконский ведет неприкрытую пропаганду самых что ни на есть антисоветских музыкальных форм – американского джаза и бешеных танцевальных ритмов, которые впоследствии стали называться рок-н-роллом.
Вдохновенно исполняя на занятиях Бетховена и Чайковского, он садился и начинал вытворять такое, чего Тамбов еще не видел и не слышал. Однажды во время подобного концерта, когда Андрей на глазах восхищенных поклонников выдавал что-то весьма бурное, подыгрывая себе в ударных местах то локтем, то щекой, то коленом, в комнату вошла его руководительница и давний идеологический противник Нина Николаевна Емельянова. И бомба взорвалась...
О конфликте между Емельяновой и Волконским-младшим тогда ходило много слухов, но я в них как-то особенно не вникала. Кира Георгиевна в это время почти совсем перестала у нас бывать, а я, встречаясь с ней в городе, стеснялась расспрашивать о сыне. То, что с ним случилось в этот период, я припоминаю довольно смутно. Было какое-то разбирательство в комсомольских организациях – там давно копилось недовольство, что Андрей не хочет быть членом ВЛКСМ (его, конечно, туда не приняли бы, но стремиться в коммунистический союз он был просто обязан). Обижались на него и многие ребята: Волконский мог в любую минуту из европейского джентль­мена превратиться, ну, в мелкого, что ли, хулигана. Некоторые требовали его исключения. Многочисленные друзья, наоборот, отстаивали. Не знаю, чем закончилось это дело, – кажется, ему так и не дали закончить образование.
В начале пятидесятых Волконский-младший уехал в Москву и стал учиться там. Вскоре в столицу смогли перебраться и его родители. Так я потеряла связь с этой семьей. Но общие знакомые видели выступления Андрея на различных концертных площадках, а моя дочь однажды побывала на его вечере органной музыки в Большом зале консерватории.
Как-то раз я сидела на лекции, посвященной уникальному ансамблю старинной музыки «Мадригал». Музыковед рассказывала о том, какую титаническую работу ведет этот коллектив по расшифровке древних мелодий и реконструкции забытых инструментов. Вдруг я услышала имя создателя и руководителя ансамбля – Андрей Волконский. Сразу вспомнила о его юношеском увлечении – он все-таки сумел реализовать свою мечту.
С тех пор я много лет хотела побывать на концерте «Мадригала». Но так и не удалось: во время моих недолгих поездок в Москву музыкальный коллектив все время оказывался на заграничных гастролях. Только в 1982 году моя внучка случайно попала на выступление «Мадригала» в останкинском дворце Шереметевых. Разговорившись с солистом ансамбля Серовым, она узнала о дальнейшей судьбе семьи Волконских.
Как только появилась возможность, Андрей уехал из страны – он так и не смог привыкнуть к советской действительности и полюбить землю своих предков-декабристов. За рубежом он тоже возглавил коллектив, добился успеха и, говорят, одно время даже входил в двадцатку лучших музыкальных организаторов современности.
Но мать с отцом, несмотря на все уговоры, остались в России. К началу восьмидесятых Михаил Петрович уже умер, а Кира Георгиевна, совсем старенькая, жила благодаря постоянной поддержке друзей. Я рада, что в Москве их у нее было больше, чем в нашем городе.
Made on
Tilda