ВОЗВРАЩЕНИЕ В ИСТОРИЮ
Хотя жизнь Нины Семеновны Хлебниковой, нашего постоянного и, конечно же, запомнившегося читателям автора, оборвалась, – сохранилось несколько ее автобиографических очерков, объединенных общим заголовком «Друзей моих прекрасные черты».
Родные Нины Семеновны любезно позволили нам опубликовать эти воспоминания, что мы и делаем и намереваемся сделать в ближайших номерах «Города на Цне».
Почему я после развода больше не вышла замуж?
Как часто мне задавали такой вопрос. Отвечала по-разному: не до того было – семью поддерживала, война помешала, человека подходящего не встретила... Неправда все это. В том-то и дело, что встретила его, единственного, неповторимого, лучшего человека на земле, который любил меня, которого любила я. Который никогда не мог стать моим мужем...
Сколько было Михаилу Филипповичу Панину тогда, в пятнадцатом году, когда ему пришлось надеть военную шинель? Двадцать? Двадцать два? Не больше. Панин повторил путь сотен и тысяч таких же, как он, выпускников педагогических училищ и учительских курсов, преподавателей гимназий и народных школ, которые были мобилизованы в первые месяцы начавшейся войны, той самой, что у нас почему-то называют империалистической. Именно учителя-мужчины стали в то время основным сырьем, из которого спешно ковались кадры младшего офицерского состава. Сергей Есенин тоже оказался в такой роли, правда, он гордился потом: «другую явил я отвагу – был первый в стране дезертир». Панин дезертиром не стал.
Теплушки вагонов, спешащие на запад, смрадные окопы, кровь, грязь, вши, гибель друзей... Этот ад продолжался около двух лет, до той минуты, когда в конце шестнадцатого пуля вошла в низ живота и раздробила позвоночник.
С такими ранениями обычно не выживали. Но кудесник-хирург, какое-то московское светило, не только спас Михаила Филипповича, но и поставил его на ноги. Не совсем, конечно, на ноги – на костыли, но обещал, что после полугодового лечения на кавказских водных курортах и повторной операции Панин сможет ходить самостоятельно. В начале зимы семнадцатого Михаила Филипповича должны были отвезти на минеральные воды в специальный офицерский санаторий. Но мы все знаем, что произошло осенью того года. О лечении пришлось забыть. Так Панин и остался калекой на всю жизнь.
Итак, война и революция изломали его тело. Гораздо труднее представить, что тогда происходило с душой. За кого был он, потомок караульских крестьян, за красных или за белых? Он хорошо знал жизнь народа и понимал, почему люди хотят перемен. Но вряд ли тонкий интеллигент мог искренне поддерживать те перемены, что происходили в стране. Впрочем, своими настроениями Михаил Филиппович ни с кем не делился, даже с матерью и сестрой. Он просто ушел в работу – учил детей и взрослых и помогал близким переносить тяготы Гражданской войны.
Но, несмотря на молчание и полную внешнюю лояльность к новому строю («внутренняя эмиграция» – кажется, так теперь называют подобное состояние), Паниным заинтересовалась ЧК. За что его арестовали, Михаил Филиппович не понял даже тогда, в двадцатом. Теперь уж это и подавно не установить. На допросах все время фигурировала фамилия некоего антоновца Панкова – чекисты требовали сознаться, что они – родственники, только Панин слегка изменил фамилию. Был ли этот Панков действительно причиной или только поводом для ареста, неизвестно. Но признание Михаила Филипповича оказалось почему-то очень нужно, и вскоре следователи изменили тактику – теперь они хотели добиться от него подтверждения, что он и есть сам Панков...
Возможно, работники ЧК решили, что физически слабого, с трудом передвигающегося человека будет легче сломить и получить нужные показания. Но тут они просчитались. Панин, невзирая на все угрозы и издевательства, упорно не подписывал их бумаги. Тогда чекисты перешли к «психологическим экспериментам». Несколько раз по ночам над ухом спящего Михаила Филипповича раздавался револьверный выстрел и окрик: «Панков!» Хорошо, соседи по камере предупредили, чтобы он ни в коем случае не реагировал на эту фамилию – даже случайный поворот головы на резкий звук мог быть воспринят как признание вины. Но как можно было не реагировать на выстрел – я до сих пор не представлю...
Однажды его привели на допрос не к рядовому следователю, а к кому-то из начальства. Арестант вновь отверг все обвинения, и чекист вдруг легко с ним согласился: «Знаем, проверили». И тут же задал вопрос: чем Михаил Филиппович собирается заниматься на свободе?
– Как чем? Преподавать, – удивился Панин.
Начальник написал бумагу, протянул ее конвойному и велел доставить учителя вместе с этим документом в городской отдел народного образования. Исполнительный парень наставил на Михаила Филипповича винтовку и под прицелом повел его через весь город в наробраз устраиваться на работу. Так, на пару с конвоиром, грязного и небритого увидела в первый раз Панина тогдашний инспектор этой организации Мария Петровна Виндряевская.
...Теперь, в 1936 году, они вместе преподавали в педагогическом техникуме, были старыми друзьями и иногда весело вспоминали эту сценку шестнадцатилетней давности. Я слушала их и поражалась: как можно смеяться над ТАКИМ! Я только что закончила пединститут, была чересчур серьезна, прямолинейна и еще не знала, что истинные интеллигенты отличаются именно этим умением смеяться над собой даже в опасные или трагические минуты.
И еще я удивлялась в первые месяцы своей работы в педучилище, почему Михаил Филиппович окружен такой всеобщей любовью. Я же держала на него старую обиду с тех пор, как он десять лет назад пресек мою попытку стать студенткой этого учебного заведения. Панин прочитал мне тогда целую лекцию о том, что такое педагогика, какой это каторжный труд, что это – дело избранных, особо самоотверженных людей и т. д. и т. п. Теперь же мы работали вместе (оба словесники), и я как-то напомнила ему о нашей первой встрече. На мой вопрос, чем я ему так не понравилась, Михаил Филиппович опустил глаза и тоном кающегося грешника сказал:
– Классиков плохо изучал, невнимательно. А ведь еще Пушкин в «Онегине» предупреждал, что не следует молодым девушкам отповеди читать – можно за это ой как поплатиться. Вы тогда показались мне слишком юной и хорошенькой, чтобы быть преподавателем. Простите, ошибся.
– В том смысле, что я не юная и не хорошенькая? – уточнила я, и мы оба расхохотались; Я все простила ему в эту минуту.
А вскоре и сама попала под обаяние этой личности. Он был единственным человеком в то страшное время, кому можно было рассказать о любой своей проблеме и твердо знать, что эта тайна останется между нами. Он давал советы – деликатно, немногословно – или же просто сочувственно слушал, и сразу становилось легче. Михаилу Филипповичу исповедывались не только преподаватели, но и учащиеся – я несколько раз видела, как он утешал зареванных девочек, и они уходили успокоенные и распрямившиеся, словно переложив свою тяжесть на его большие плечи.
Сейчас человек его душевного склада наверняка работал бы психологом на телефоне доверия. Но тогдашняя его должность была далека от этого, да и вообще мало понятна современному читателю – по штатному расписанию Панин числился секретарем педагогического техникума. В его обязанности входило ведение всей документации, переписка с другими учреждениями, составление расписания уроков, контроль над заменами и прочими перемещениями учебных часов, планирование и организация сессий и вступительных экзаменов. Сейчас большей частью этих дел занимаются завучи. Но в то время должность заведующего учебной частью была номенклатурной, то есть на нее назначались люди прежде всего партийные, социально близкие, идейно выдержанные. Деловые их качества учитывались во вторую очередь и не всегда соответствовали занимаемому месту. Поэтому номенклатурщики старались найти себе в коллективе некоего дублера, на которого можно было бы переложить самую трудную и непрестижную работу. У нас эта роль досталась Михаилу Филипповичу.
При Панине сменилось несколько завучей. Мельников, Попов и другие выступали с докладами на различных собраниях, громко распекали преподавателей на педсоветах, делали внушения нерадивым ученикам, присутствовали на уроках, возглавляли всевозможные комиссии. Но, слава Богу, практически не занимались организацией учебного процесса. Все, кто работал в школе, знают, как много значит продуманно составленное расписание уроков. Сколько потом у нас было из-за этого накладок, скандалов, недоразумений. При Панине же этой проблемы не существовало. Каждый преподаватель заранее «заказывал» ему наиболее удобные для себя часы, и Михаил Филиппович умудрялся распределить их так, что все остались довольны. График работы у любого был плотным, сжатым, учителя, имеющие мало часов, к середине дня уже были свободны. Ребятам же никогда не приходилось сразу же после физкультуры или практических занятий писать сочинения и контрольные. Экзамены в периоды сессий рассчитывались так, что и студенты, и педагоги успевали в промежутках отдохнуть и хорошо подготовиться.
Я редко присутствовала на занятиях литературы и русского языка, которые вел Панин, но и те, немногие, навсегда остались в моей памяти. Я тогда сразу обратила внимание, что Михаил Филиппович не очень-то следовал заранее составленным планам уроков литературы. Это меня удивило, ведь его планы были очень четкими, емкими, интересными, нам их приводили на педсоветах как образцы. На практике же Панин предпочитал экспромт: вместо строго расписанных лекций и опросов – творческие обсуждения, споры, совместные поиски новых формулировок и неожиданных подходов к анализу романа или пьесы. Преподаватель словно отдавался потоку коллективной мысли класса и только едва заметно поворачивал ее в нужное русло.
До меня тогда не сразу дошло, что помимо сиюминутной задачи провести урок у педагога есть еще сверхзадача – научить юношей и девушек анализировать литературные произведения, чувствовать эпоху, видеть динамику развития характеров героев, ощущать красоту языка. Вот для достижения этой сверхзадачи и жертвовал Панин своими оригинальными разработками, он понимал, что именно в минуты таких творческих дискуссий и рождаются будущие критики, а студенты учатся не только правильно отвечать, но и самостоятельно мыслить. Когда же я увидела результаты панинского метода (его класс по гуманитарным предметам стал самым сильным у нас), я начала использовать его и сама, по-настоящему следуя планам только во время различных проверок и открытых уроков.
Конечно, Михаил Филиппович изрядно рисковал, отступая от шаблонных схем проведения занятий. В конце тридцатых было достаточно одного доноса, чтобы преподаватель поплатился за свои эксперименты. Но ребята слишком любили Панина и не выдавали его секретов. Держали они в тайне и то, что у Михаила Филипповича на уроках бывали такие приступы боли, что он практически терял сознание. Студенты укладывали его на стулья, отхаживали, а кто-нибудь один продолжал вести лекцию. Если в это время мимо класса шел директор или другой преподаватель, им и в голову не приходило, что занятия проходят без учителя.
Михаилу Филипповичу становилось все хуже. Он уже не мог самостоятельно преодолеть четыре квартала, отделяющие его дом от работы. Хорошо, что у педтехникума была своя лошадь, и конюх Митрич каждый день привозил и отвозил Панина. Конечно, можно было уйти на инвалидность, но гордость бывшего офицера не позволяла ему стать обузой для матери и сестры (пенсии тогда выплачивались только инвалидам Гражданской войны – красным, разумеется).
В 1939 году местком помог перевезти Михаила Филипповича на родину в Караул, чтобы он пожил там у двоюродных братьев и немного подлечился на свежем воздухе и парном молоке. С его отъездом весь наш коллектив словно осиротел. Мне же хотелось просто плюнуть на все и идти пешком до самого Инжавинского района, только бы увидеть его... Но не только у меня было такое желание. Однажды после выходного молодой словесник Арон Исаакович Броудо передал мне привет от Панина. Оказывается, Арон Исаакович съездил за эти два дня до Караула и обратно на велосипеде. Для человека, никогда не занимавшегося велоспортом, это был почти что подвиг.
Как ждали мы Михаила Филипповича, как верили в его возвращение! Но нам не суждено было увидеть его в живых. Кстати, решение коллектива о перевозке его тела и захоронении в Тамбове было для того времени очень необычным. Из-за мудрой сталинской политики смерть в те годы стала частой гостьей в каждом доме, хоронили, как правило, быстро, не думая о месте погребения. Тем не менее Панина провожал весь техникум, и я никогда не видела столько слез у ребят и взрослых.
Да, у Михаила Филипповича было много друзей. Но для меня он был не просто другом. Никогда в жизни я ни к кому не испытывала такого чувства нежности, доверия, такого уважения... нет, преклонения перед умом, тактом, огромной силой духа. Мы проработали вместе всего три года, это был самый пик репрессий, массовая истерия взаимных обвинений и доносов. Но я тогда была счастлива – ведь каждый день я видела его и догадывалась, что моя любовь не безответна.
Мы никогда не говорили о своих чувствах – оба понимали, что после признания будет еще больнее ощущать безысходность нашего положения. К тому же Панин узнал, что помимо старого ранения у него развивается неизлечимая болезнь, и жить осталось совсем немного. Только однажды он взял меня за руку и у него вырвалось:
– Господи, если бы с самого начала все было не так!..
Пролети тогда, в шестнадцатом, пуля чуть левее или правее... Но что толку в условном наклонении!
И все же, когда после смерти Панина его сестра Анна Филипповна рассказала, что он в последние часы все время повторял мое имя, я поняла, как недооценивала его переживания. Вот почему меня так тянуло в Караул! Он звал меня, я чувствовала это и не находила себе места. Между нами словно была телепатическая связь – я даже знаю минуту, когда его не стало. Тогда казалось безумием бросить больную мать, маленькую дочку и ехать на перекладных в далекое незнакомое село. Да и с работы меня не отпустили бы. Но ощущение вины мучает меня всю жизнь. И хочется верить, что там, откуда нет возврата, Михаил Филиппович простил меня за это.