Н. Хлебникова. Первые бусинки
От двух до пяти...
Примерно к такому возрасту относится большая часть публикуемых сегодня воспоминаний Н.С. Хлебниковой. Эти эпизоды и картинки, оставшиеся в детской памяти, очень личные, но, возможно, они помогут нашим читателям лучше представить себе жизнь и быт средней мещанской семьи (а это сословие составляло тогда более 80 процентов городских жителей), увидеть внешний облик Тамбова перед началом первой мировой войны... Тамбова, который мы потеряли...


Вот и век на исходе, а вид из моих окон не слишком изменился: всё то же серова­то-розовое закатное небо над деревьями, те же голые ветки. И домишки напротив почти не перестраивались. Только брызги летят не из-под лошадиных копыт, а от огромных грязных колёс грузовиков.
Таким же серым ветреным днем в ноябре 1908 года эти стены услышали мой первый крик. Акушерка ещё долго сидела с мамой, пытаясь приободрить смущённую женщину – мать немного стеснялась моего появления на свет, ведь ей было уже 42 года, отцу – за пятьдесят, возраст обоих по тем временам чуть ли не преклонный. А сестра и четыре брата старались заглянуть в комнату и рассмотреть нового обитателя дома. Я всего этого, конечно, не помню.
Наша память похожа на нитку бус: вначале шарики-воспоминания идут совсем маленькие, почти бисерные, потом всё больше, ярче. К середине жизни они становятся особенно крупными и значительными, а дальше бусинки снова идут на спад, впечатления тускнеют, мельчают, и вот уже не помнишь, когда в последний раз виделась с приятельницей и куда положила очки...
Первые бисеринки моих воспоминаний относятся к 1911-1912 годам, то есть когда было не больше двух-трех лет. Я стою на краю сундука и страшно боюсь упасть: такая ужасная высота, так далеко внизу пол! Но слезть нельзя – мне примеряют новое платье в горошек, и нужно терпеть. Я закрываю глаза и крепко вцепляюсь в мамину руку – так спокойнее... Это платьице потом «донашивала» моя кукла – такое оно было крохотное...
...Один из последних дней Рождественского поста. Мы всей семьёй едем из бани. Усталая и распаренная, я лежу на дне саней и смотрю в небо. А звёзды такие крупные и чистые, словно тоже только что вымылись...
...Комната вся завешана красным – мы с младшим из братьев Славкой болеем корью, нам не разрешается слезать с кроватей и видеться с другими детьми. Но вот скрипнула дверь, и в комнату на четвереньках вползают Борис и Степан. Нет, это, конечно, не они, а вожди краснокожих – ведь лица расписаны боевой краской, а в головах торчат перья.
– Бледнолицые, вам папа привез конфеты, не забудь­те нам оставить! – говорит старший вождь.
– А то будет вырыт томагавк войны, – добавляет второй, очень похожий на Борю.
Славка и я успокаиваем краснокожих сластён, что обязательно поделимся, и они уползают обратно...
К трём с половиной годам я уже стала запоминать куда более значительные эпизоды и даже целые дни своей жизни.
...Запах жареной колбасы пробирается под одеяло. Просыпаюсь, но всё ещё лежу с закрытыми глазами. Ребята стараются не шуметь, говоря вполголоса, но у них это плохо получается. Мама шикает:
– Тише! Нину разбудите!
Но дальше просто невозможно спать, когда так пахнет. Выхожу в столовую, тру глаза. Мама не удивляется, ведь эта сцена повторяется почти каждое утро.
– А, колбаски захотела? Ну, давай, умывайся и садись.
Чай с бутербродами мы допиваем уже вдвоём с мамой – братья все ушли в школу. Я обычно завидую им, но сегодня у меня тоже будут интересные дела – мама идёт за покупками, и она собиралась взять меня с собой.
От ближайших магазинчиков нас отделяет всего несколько домов. Это лавки Ковригина и Колпачкова. Они размещались в угловых домах на пересечении улиц Базарной и Теплой (ныне Лермонтовской) и торговали одним и тем же: хлеб, бакалея, сладости. В какую зайти? Я предпочитаю ковригинскую – хозяин здесь бесплатно угощает конфетами. Подойдет, протянет и ласково так спросит:
– Что, нравится? Я же говорю, вкусная. Вот и попроси маму купить.
Только потом я поняла, что это была обычная реклама товара. Тогда же я считала, что Ковригин просто очень добрый человек. А может, так оно и было.
Кроме этой лавки, я ещё очень любила булочную Толмачёва на Большой (Советской) улице. Как вкусно здесь пахло! Как трудно было донести сдобный крендель до дома, ни разу не куснув (правда, мама это понимала и разрешала немножко откусить).
А чем хуже был фруктовый погребок на Базарной, где зимой и летом продавались диковинные плоды с запахом восточных сказок? И уж совершенно потрясали меня огромные мануфактурные магазины типа Шоршоровского – настоящие замки, набитые всякими чудесами: прилавки, полные украшений и духов, женские головки со шляпами, гирлянды кружев, прошива, лент и толстые рулоны тканей, похожие на разноцветных поросят (мне всегда хотелось приделать к ним хвостики).
Помимо Шоршоровского, в городе славился еще магазин Патутина. Товары в нём были дорогие, но очень качественные. Мне всего один раз купили здесь обновку, но этот день запомнился на всю жизнь. Я сижу на низкой скамье посреди ковров и зеркал, а красивый молодой продавец, стоя на коленях, измеряет мне ногу. Потом он внимательно выслушал мамины пожелания, кивнул и ушёл. А через несколько минут появился с парой крохотных туфелек, да таких красивых – прямо Золушке на бал не стыдно надеть. Они мне до того нравились, что я потом чуть не плакала, когда выросла нога, и ещё долго хранила их среди игрушек.
А сколько разных лавок и магазинчиков было на Пятницком (Центральном) рынке! Я ненавидела из них только одну. Как-то братья решили подшутить и сказали, будто на базаре написано, что я дура. Я не очень поверила и потребовала, чтобы мне показали эту надпись (мне тогда уже ис­полнилось три года, я знала все буквы и могла разобрать отдельные слова). И вот я с ужасом читаю: «Лавка Дуранина». На первое слово я внимания не обратила, но вот второе... Ребята правы, написано, да еще какими огромными буквами! Ревела я до самого дома, мама еле-еле успокоила. И с тех пор не могла смотреть на эту лавку.
Но сегодня мне не суждено далеко прогуляться. Мы успели только заглянуть в магазин Гусева, как начался дождь, и пришлось вернуться домой. Теперь я сижу у окна и печально гляжу на мокрую осеннюю улицу. Усталый конь везёт крытую цыганскую кибитку. Стук колес о булыжники мостовой ещё долго слышен из-за домов. Дорогу эту замостили совсем недавно, перед самым моим рождением, братья помнят, как в распутицу на ней по верхний обод проваливались телеги и лошади тонули в грязи до самого брюха.
Однажды на глазах у моей сестры Раисы такая беда случилась с коляской, в которой ехал сам архиерей. Лошадь почти на метр ушла в чернозёмную жижу, но всё равно не чувствовала твердой почвы под ногами и стала биться, пытаясь выплыть. От её рывков экипаж стал крениться на бок, ещё несколько секунд – и глава тамбовской церкви утонул бы в этом месиве. Спасли его три проходивших мимо мужика. Проваливаясь по пояс в грязь, они выпрягли кобылу, а потом вчетвером с кучером подняли коляску вместе с архиереем и на руках вынесли её из опасного места.
Но перед началом мировой войны наша Обводная (ныне Пролетарская) стала одной из самых чистых и светлых улиц города. Вот мимо окон прошел фонарщик со своими инструментами. Через полчаса он дойдет до рынка и начнёт, приставляя к столбам лесенку, зажигать керосиновые лампы. А через час он доберется и до фонаря перед нашими окнами.
А каким сияющим и нарядным становился город в праздничные вечера! Помимо обычного освещения перед домами загоралось ещё множество огоньков «на столбиках», и тогда все взрослые и дети выходили на улицы полюбоваться на эту иллюминацию.
Невысокие (сантиметров 40) столбики были установлены вдоль тротуаров везде, даже в глухих переулках. При этом они не просто показывали границу пешеходной дорожки, но часто служили ограждением канавы, сидением для усталого путника, а также не давали заезжать на тротуары телегам и саням, что в распутицу было бы весьма заманчиво для любого возницы. Дубочки стояли довольно часто (промежутки оставлялись только перед выездами от ворот), вот на них-то и зажигались обычно масляные плошки. Гончары специально для таких дней делали этот дешёвенький осветительный прибор: слегка вытянутая глиняная мисочка, а посередине проволочка, держащая фитилек. Но у домов побогаче бывало иное освещение – китайские фонарики, стеклянные шары со свечой внутри и другие диковинки. Впрочем, посмотреть на всё это можно было два-три раза в год, да и то, если позволяла погода.
За состоянием столбиков и внешним видом улицы неустанно следили городовые. Они требовали, чтобы домовладельцы мели тротуары, косили траву и содержали в порядке систему канав и стоков. Ливнёвок ведь не было, и, чтобы вода после дождей и таяния снега не затопляла город, эти стоки приходилось постоянно чистить и углублять, что было не таким уж простым делом, ведь кое-где они достигали двухметровой глубины. К тому же полагалось устанавливать через канавы мостики и вовремя ремонтировать их.
Горожан всё это раздражало. Помню, как даже мои, доброжелательные к людям, родители морщились, когда здоровенный детина в полицейской форме бубнил в окно, тыкал пальцем в сторону канавы и угрожающе произносил одно слово: «Кувет!»
– Опять крючок пришел, – вздыхала мама. Этих предшественников современных участковых милиционеров все за глаза так и звали презрительно «крючками». Видно нелюбовь к представителям власти всегда была в крови русского народа. Но, как и сейчас, если что случалось, люди вспоминали о полиции. И очень жалели тех, кто погибал на боевом посту.
За три года до моего появления на свет на углу нашего квартала был застрелен городовой. Соседки часто вспоминали этот случай, бестолково описывая подробности:
– Душегубы-то вдвоем шли... Городовой и спросить ничего не успел, а ентот наган свой выхватил и прямо в него пальнул... Жандарм-то, говорят, хороший был, детишки у него остались... А ентот ещё двоих чуть было не убил из нагана... А потом убивец и дружок его побежали через Хлебниковскую усадьбу на Астафуровский двор, потом садами на Тёплую, а оттуда к озеру и спрятались на деревьях – их там видели... В середине треугольника, образуемого улицами Кирова, Лермонтовской и Базарной тогда было очень чистое и красивое озеро с огромными ивами по берегам. Потом его засыпали, а на этом месте построили детский сад «Ивушка».
Только через восемьдесят лет после этих разговоров я узнала имя убийцы. Оказалось, что им был Антонов, тот самый, что в 1920 году возглавил знаменитый крестьянский бунт против власти большевиков, вошедший в историю под названием «антоновщина». В этот день с Антоновым был не один дружок, а два, только второй шёл поодаль, так сказать, охраняя тылы. Он-то и рассказал, уже будучи стариком, обо всех деталях этого происшествия журналисту и краеведу Борису Сенникову, а тот – мне. И я, наконец, разобралась в картине преступления.
Эсер-боевик Александр Степанович Антонов шел тогда, в 1905 году, к гимназисту Шмелёву, который снимал квартиру в старом доме Хлебниковых (дом этот стоял рядом с нашим – новым – и принадлежал моему дяде Хлебникову Фёдору Михайловичу). Парень сочувствовал их партии, а, может быть, даже был её членом (позже он всё это скрывал, иначе не смог бы работать в двадцатых годах в советских и партийных органах). Антонов со своим соратником несли к Шмелёву конспиративный груз – то ли шрифт, то ли нелегальную литературу. От угла им навстречу двинулся городовой. Возможно, он был предупреждён, или же просто хотел что-то сказать, но Антонов его опередил, выстрелив из пистолета. Потом направил своё оружие на двух свидетелей, показавшихся ему похожими на переодетых жандармов. Он заставил их лечь лицом вниз на краю канавы и держал под прицелом, пока его товарищ не скрылся со своей опасной ношей.
В рассказе Сенникова только одно расхождение с тем, что я слышала от баб: по его версии эсеры скрывались не на озере, а где-то у Петропавловского кладбища. Впрочем, это неважно. Антонов вскоре был арестован, и его приговорили к каторожным работам. В заключении он сблизился с большевиками, и это позволило ему после революции возглавить Кирсановскую уездную милицию. Что было потом – мы все читали в школьных учебниках.
Вот так, оказывается, по моему двору пробежала в тот день сама История. А я ничего не знала об этом почти всю жизнь.

Покушение на городового тогда было редкостью, но обычные убийства и кражи никого не удивляли. Раскрываемость таких дел в России всегда была не на высоте. Гораздо больше сил и энергии полиция тратила на выявление «политики», чем окончательно запугала мирного обывателя. И иногда боязнь показаться «неблагонадёжным» приобретала прямо-таки курьёзные формы.
...Весь город готовится к радостному событию: через двое суток Тамбов собирается посетить сам государь император Николай II. Но мне, четырёхлетней девочке, совсем не обязательно ждать эти дни: я встречаю царя уже сейчас и так, как мне нравится. Вырезанные из газет лица членов царской семьи я прилепила к своим куклам, рассадила всю эту компанию в игрушечной тележке и теперь катаю их по комнате. Гостившая у нас родственница наблюдает за мной, нервно покусывает губы и, в конце концов, не выдерживает:
– Анна Степановна, зачем вы разрешаете Нине в это играть? А вдруг в полиции узнают?
И мама теряется, что ответить...
Как хотелось мне вместе со всеми посмотреть въезд в город настоящего царя! Но братья сказали, что малышам там делать нечего, сами же они с другими гимназистами и реалистами идут не просто глазеть, а изображать «живые шпалеры» на Дворянской улице (ныне Интернациональная). Я прекрасно понимала, что так называются ряды людей, стоящих по обе стороны дороги. Но слово «шпалеры» тогда ещё часто употреблялось в значении «занавески». И такая ассоциация меня очень огорчила: я подумала, что этот человеческий занавес не даст государю разглядеть нашу Дворянскую. А улица была необыкновенной красоты: двухэтажные дворцы, все разные, с колоннами, портиками, стрельчатыми окнами, атлантами, львиными мордами, деревянной резьбой (сохранившееся по сей день здание, в котором разместился Дворец бракосочетания, не самое лучшее). От тротуара они отделялись зелёными палисадниками, и многие из них были настоящими маленькими шедеврами садово-паркового искусства. От вокзала до площади не было ни одного забора, только каменные ограды с чугунным кружевом кованых решёток. И царь не сможет всем этим полюбоваться! Но мама сказала, что он после встречи обязательно покатается по городу и проедет по Дворянской. Я успокоилась.
Ребята пришли возбуждённые: братьев потряс не только вид царской семьи, но и их авто (на всю нашу губернию машин было, наверное, около десятка, а уж такого никто не видел). Степан и Борис наперебой рассказывали, как восторженно кричала толпа, летели цветы, а какой-то чудак в порыве патриотических чувств вскочил на подножку автомобиля, попытался поцеловать царю Николаю руку, но тут же был схвачен бдительными жандармами. А какие красивые дочки у царя, все в одинаковых матросках и белых носочках...
Я, конечно, сразу же запросила и себе такой наряд (какой девочке не хочется быть похожей на царевну?). Носки нашлись, а матроску мама пообещала купить. Но всё же братья куда счастливее меня: они были совсем рядом с государем... У меня же остаётся всего один шанс лицезреть российского императора – попасть на открытие мощей святого Питирима.
...Не надо было сестре уступать моим просьбам и брать с собой на этот праздник! Чувство опасности я ощутила сразу, как только мы повернули на Большую. Я никогда в жизни не видела на улицах нашего города столько народа. Даже потом на майских и октябрьских демонстрациях людей было меньше, и это не удивительно, ведь в тот день в Тамбов съехались тысячи богомольцев и просто любопытных из соседних губерний. Но хуже всего, что они не были праздно гуляющей толпой. Нет, каждый рвался попасть в самый центр события, увидеть царя, прикоснуться к реликвии.
Вначале движение в тесноте этой человеческой массы мне чем-то напоминало детскую игру в «каравай», когда друзья, показывая «вот такую ужину», сдавливают тебя со всех сторон, и сердце на секунду сжимается от страха. Но здесь страх был взаправдашний: я не доходила этим людям даже до пояса, они, думая только о своей цели, не замечали меня и так мяли и толкали, что, если бы не сестра, я давно оказалась бы под ногами. Неподалеку от Нарышкинской читальни толпа остановилась. Дальше народ стоял сплошной стеной. До места основного действия оставалось ещё около двух кварталов, Раиса поняла, что увидеть нам ничего не удастся, и потянула меня назад, но не тут-то было. Сзади напирали всё новые и новые зрители, и мы оказались намертво зажаты. Прикрывая меня собой, сестра долго протискивалась к ограде института благородных девиц. Там было чуть-чуть посвободнее, и мы стали пробираться вдоль стены в сторону Дворянской, как вдруг вся масса людей рванулась вперед. Мы оказались как бы идущими против бурного человеческого потока. Хорошо, что Рая не растерялась: она схватила и подняла меня на высокое кирпичное основание ограды, успев только крикнуть:
– Держись за решётку! Крепче!
У моих ног несётся ревущая толпа. Лица перекошены, глаза горят азартом боя и фанатическим исступлением. В самой гуще истошно визжит баба, но никто не обращает внимания. Рядом со мной, спасаясь, вспрыгнул на стену мальчик лет тринадцати, поодаль залез на решётчатые ворота ещё один. А лавина всё мчится, и нет ей конца...
Во что после этого превратился Раин нарядный костюм! Я тоже выгляжу ненамного лучше. Иду и всхлипываю: испачкали, измяли, царя не увидела, на праздник не попала... Стараясь меня успокоить, сестра говорит, что я должна быть благодарна Богу, раз осталась жива, и рассказывает мне, как гибли раздавленные толпой люди на Ходынском поле. Я себе всё это очень живо представляю, и мои всхлипывания переходят в довольно громкий рёв.
Второй раз я чуть было не пострадала от религиозных фанатичек в церкви Дома слепых. Они кинулись целовать крест и сшибли меня с ног. На помощь пришел священник Гроздов (из знаменитой в городе семьи врачей Гроздовых). Он поставил меня рядом с собой и долго стыдил баб:
– Безумные! Чуть ребёнка не убили! Грех-то какой!
Нет, при большом скоплении народа праздники были совсем не так интересны и уютны, как дома. То ли дело есть блины с душистым медом на масленую неделю, а потом кататься всем вместе в папиных санях! На ходу к нам подсаживаются соседские мальчишки, а их отцы и матери машут руками:
– Здоровьица Семёну Михайловичу и всему его семейству! Вы уж не шибко, а то всех разро-ня-е-те!..
И вот уже их не видно в морозной пыли за санями, и только мелькание домов, скрип полозьев да заливистый хохот ребятни...
А сладкие муки ожидания полночи на Пасху! На буфете стоит румяная жареная курица, разноцветные яйца, тёплые куличи, но есть это пока нельзя: ещё не кончился пост, Но почему-то, когда нельзя, особенно хочется. И грешишь потихоньку, отщипывая крохотные кусочки шкурочки, ну совсем малюсенькие – но у курицы целый бок потом оказывается «раздетым». И мама ругает... Но вот со всех сторон звучат колокола, взрослые и дети христосуются, и начинается трапеза.
День Красной горки в моей памяти всегда солнечный, хотя я понимаю, что бывали разные. На молодой траве установлена наклонная доска, мальчишки и девчонки разыгрывают оставшиеся от Пасхи яйца. Шум, смех! А отец уже устанавливает на площадке перед амбаром крокетные ворота, вынимает шары и молотки... Тогда у домов были большие чистые дворы, и на них проходили все детские игры. Шататься по улице считалось дурным тоном и признаком деревенского происхождения. Это мнение держалось довольно долго, и только к тридцатым годам жилищное «уплотнение» окончательно изменило облик городских усадеб, превратило дворы в крохотные захламленные закутки, а детей выгнало на пыльные тротуары...
...Зимой же эта площадка превращалась в каток, у сарая ребята делали высокую горку, а на месте клумб вдоль забора выстраивался ряд снеговиков, чей лучше. Бывал там и мой, как правило, самый маленький и кривенький. Но я не расстраивалась, ведь приближалось Рождество, и можно было блеснуть другими талантами.
Вообще-то девочкам не положено было ходить христославами, но я очень просила, и братья делали мне поблажку. Я выучила для этого несколько сентиментальных рождественских стихов и умиляла чтением всех родственников и знакомых, к кому мы заходили. Особенно убийственно длинным было творение Мережковского о пальме, оливе и ели – мне почти никогда не удавалось досказать его до конца. Уставшие хозяева начинали меня целовать, угощали конфетами, совали мелкие монетки, а Борис и Славка только вздыхали:
– Ну вот! Опять большая часть подарков Нинке досталась!
Но прославить Христа – ещё только начало этого волшебного праздника. А дальше шли ёлки – настоящий водоворот игр и сказок, сюрпризов и танцев... Третьего дня я побывала на утреннике у папиной сестры, вчера вечером резвилась с детьми моего крестного дяди Коли, а сейчас все они, румяные и нарядные, подъезжают к нашим воротам. Лучше Бориса Пастернака никто не мог передать настроение тех домашних новогодних карнавалов.
...Пчёлками кверху порх фитили,
Масок и ряженых движется улей.
Это за щёлкой ёлку зажгли...
Реянье блузок, пенье дверей,
Рёв карапузов, смех матерей...
Но не успела я ещё до конца выйти из карапузьего возраста, как эти праздники потеряли для меня прежний смысл.
...Последние дни 1913 года, мне только что исполнилось пять лет. Я брожу вокруг ёлки, разглядываю висящие на ней конфеты и золочёные орехи, но мне не хочется ни того, ни другого. Совсем недавно мы похоронили Серёжу – самого любимого из моих братьев, – и я никак не могу прийти в себя.
Сергей знал, что умирает. Наш семейный врач доктор Синёв и другие врачи установили у него порок сердца ещё в раннем детстве. Однако мальчик боролся с болезнью, прекрасно учился, играл со сверстниками, и появилась надежда, что, если до восемнадцати лет не наступит ухудшения, он проживёт с этим пороком ещё несколько десятилетий. Но роковой возраст проскочить не удалось. В шестнадцать Сережа сильно переволновался из-за украденных турманов (все тамбовские мальчишки, да и многие из взрослых, были в ту пору заядлыми голубятниками, в небе летали одновременно десятки стай, это увлечение прекратилось только в гражданскую войну, когда прекрасные породистые птицы были попросту съедены). Вечером того же дня он слёг и больше не встал.
За месяцы, что Серёжа провёл в постели, мы особенно сблизились, и я не отходила от него. Он рассказывал мне сказки, всевозможные истории, а потом просил, чтобы я тоже что-нибудь рассказала или почитала. Читать он научил меня ещё год назад и теперь терпеливо слушал, как четырёхлетняя сестрёнка, спотыкаясь, продирается через трудные предложения русских классиков. Вскоре у меня стало получаться довольно хорошо, но Серёжа уже не мог порадоваться моим успехам...
А ещё через год весёлое Рождество окончательно окрасилось для меня в траурный цвет. Накануне сочельника папы с утра не было дома. Наша семья жила довольно скромно, если не сказать бедно. Для того чтобы построить дом и открыть своё дело, отец почти четверть века откладывал по копейке, по гривеннику, работая приказчиком у купцов Ивановых. Даже жениться он себе из-за этого позволил только к сорока годам. Во время строительства влез в долги, а продажа старого железа почти не приносила доходов. И постоянные мысли о том, где взять денег, чем кормить жену и детей, как расплачиваться с банковской ссудой, подтачивали его здоровье. Чтобы помочь семье, сестра Раиса ещё летом 1913 года уехала преподавать в деревню, но положение не улучшалось. Особенно большой удар папе нанес сын его бывшего хозяина, он занял по старой дружбе значительную сумму, а теперь ни в какую не желал её возвращать. И сегодня отец поехал попросить его отдать хоть часть долга, чтобы было, на что справить Рождество.
Отец вернулся без денег, молча прошел к себе и рухнул на кровать. Мама подошла, стала что-то спрашивать, но он только хрипел. Помню внезапно изменившийся, испуганный мамин голос:
– Так вот ты какой у нас сегодня...
И, как подтверждение маминым словам, у папы изо рта хлынула струя крови...
Все бросились из дома – кто за священником, кто за врачом, и я осталась одна рядом с умирающим. Я звала его, плакала, но папа не отвечал, а хрипы становились всё сильнее.
Я бросилась на колени перед иконами и отчаянно просила:
– Иконы, иконы, сделайте так, чтобы папа не умер! Пресвятая Дева, заступись... Господи, ты всё можешь, пусть он живёт!
Но лики со стены смотрели сочувственно и печально. А отец всё задыхался, и я снова кидалась к нему, а потом опять к иконам. Не помогли ни святые, ни врачи: к ночи папы не стало...
И тут семья столкнулась с новой проблемой: наш приходской священник из Введенской церкви Иван Доброхотов наотрез отказался хоронить папу на третий день, как положено по христианскому обычаю. День-то этот как раз попадал на Рождество, когда отец Иван собирался ходить с молебном по домам, и это было куда выгоднее, чем какие-то похороны. Просили отступить от правил и устроить отпевание на четвертые сутки.
– Нет, дальше пойдут праздничные службы, покойник ваш с неделю проваляется. Хотите предать земле как надо – хороните завтра, – был единственный ответ.
Позвать другого священника было невозможно: система приходов закрепляла улицы за определенной церковью, и нарушение этого правила грозило крупными неприятностями.
И в сочельник всего через пятнадцать часов после смерти папу отвезли на кладбище. Домой мы вернулись по первой звезде – как раз когда начинаются рождественские поздравления...
С этого дня кончилось моё беззаботное детство. Шестилетняя, я как-то сразу повзрослела и стала участвовать во всех общесемейных делах. А неприятности сыпались, как из рога изобилия. Сразу после похорон мама слегла с воспалением лёгких: оказывается, в тот страшный день она побежала за врачом нараспашку и нахваталась морозного воздуха. Рая не могла оставить работу в селе. Мы, дети (а старшему из нас, Степе, было всего четырнадцать), не успевали управляться с хозяйством и скотиной, поэтому для ухода за больной и помощи по дому пришлось пригласить женщину. Чтобы платить ей и хоть как-то питаться, была продана лошадь и многое из вещей. Но всё равно семья не вылезала из долгов.
Мама поднялась только к весне. И тут вскоре узнала, что её любимчик, младший из братьев Славка, за это время совсем бросил учебу. Оставшись без надзора, мальчик ежедневно уходил якобы в школу, но по пути они вдвоём с приятелем зарывали портфели в снег и отправлялись путешествовать по городу. Теперь же учителя не могли его аттестовать и дать документ об окончании начальной школы. Для мамы это было неожиданным ударом, ведь остальные её сыновья прекрасно учились – Степан легко прошёл в гимназию, а оба реалиста Сергей и Борис всегда были круглыми отличниками. Сестра закончила Толмачёвское училище и сдала экзамены на звание учительницы, что для девушки из мещанской семьи было весьма престижно. Да и отец с матерью, хоть и не смогли в своё время из-за бедности получить приличного образования, начальную школу закончили с пятёрками и похвальными листами, и потом всю жизнь тянулись к знаниям, зачитывались Чеховым, Достоевским, Толстым. Такого, как у Славки, отношения к учёбе в семье ещё не было.
Положение спасла Раиса. Она взяла Вячеслава к себе в Измайловку и посадила снова в третий класс. Как ни ленив был парень, он понимал, что подводить сестру нельзя, старался изо всех сил и на выпускных экзаменах в земской Знаменской школе показал хорошие знания.
Я завидовала Славке. Дома было так тоскливо после смерти отца. Мама замкнулась в себе, братья все дни проводили на занятиях и в лавке – пытались продать оставшиеся в ней лопаты и топоры. Меня они с собой не брали: мала, да и не девчоночье это дело. Я хозяйничала дома, училась готовить, стирать небольшие вещи, работать в саду и в огороде. В свободное время были книги и мои четвероногие друзья, два верных пса Бут и Кикамура, – только они немного скрашивали мое одиночество. Кикамура был назван в честь вражеского адмирала времён русско-японской войны. Мне всегда нравился этот народный юмор – называть домашних животных именами зарубежных политиков и героев. Ведь даже рыжие русские Барбосы пошли от хрестоматийного Барбароссы – «красной бороды». Я встречала бульдога по кличке Бисмарк. Да и сейчас в моём дворе сидит на цепи улыбающийся лохматый Клинтон.
Собаки сопровождали меня повсюду, и я обучила их разным интересным штукам. Но мне хотелось учиться самой, хотелось в школу – к новым книгам, новым друзьям, новой жизни. В 1916 году моя мечта исполнилась: я стала школьницей, а значит, прошло детство, и началось отрочество. Но об этом времени я уже писала в своих воспоминаниях.

Made on
Tilda